пятница, 12 июля 2019 г.

Церемония вручение премии Исаака Бабеля 2019


12 июля (по некоторым данным – 13-го) Исааку Эммануиловичу Бабелю исполняется 125 лет.

Именно этой дате была посвящена Церемония награждения победителей Третьего сезона Одесской международной литературной премии им. Исаака Бабеля .
Третья церемония вручение премии Исаака Бабеля за лучший рассказ (новеллу) на русском языке состоялась 11 июля в Одесском литературном музее. Были все!
Впечатлений - на всю жизнь!
Для тех, кто не успел (так уж случилось), я снял видео https://youtu.be/EbPuDxNircA

С конкурсными работами можно ознакомиться на официальном сайте литературной премии Бабеля http://babel-premia-odessa.org.ua

На сайте премии можно скачать рассказы из шорт-листа.





























Дорогие все! Я и представить не мог, что столько людей поздравит меня с дипломом от организаторов премии имени Бабеля. 1000 лайков - это мой рекорд для закрытых помещений ( в фейсбуке). Спасибо, я честно тронут. На фотографиях Борис Бухман (Boris Bukhman) - торжественные моменты премии, праздника, который устроил для всех организатор и вдохновитель премии Бабеля, бессменный редактор журнала "Фонтан"Валерий Хаит. На сайте премии можно скачать рассказы из шорт-листа и самому оценить произведения победителей. А если вам некогда, найдите в этой "колбасе", где подряд идут все рассказы, рассказ победителя премии Бабеля 2019 Резо Габриадзе "Топиарное искуство" и прочтите. Он того стоит! 


Ксения Кумм
https://www.facebook.com/permalink.php?story_fbid=249448235936806&id=100026148944978

Мой весенне-набоковский рассказ на конкурсе рассказов о любви....
https://olegchuvakin.ru/ksenya-kumm-spring.html?fbclid=IwAR2bwCgn6ER7X3h8s992XXMu1DmToeFx-RsmwkZFh_iGkG3_JyOcx3BFGHc

Представительница Германии, бывшая одесситка Ксения Кумм


















Cкрины, иллюстрирующие хронику церемонии награждения победителей премии Исаака Бабеля 2019




Ведущий церемонии Игорь Кнеллер



Член жюри, вице-президент Всемирного клуба одесситов Валерий Хаит





Член жюри, писательница Марианна Гончарова (Черновцы)



















Евгений Кострицкий блестяще исполнил Брамса и Шнитке














Президенту Всемирного клуба одесситов, писателю-сатирику Михаилу Жванецкому был вручен с формулировкой «За все!» памятный знак «Колесо судьбы» работы Михаила Ревы.

По единодушному мнению жюри Премии звание победителя сезона 2019 с вручением диплома за первое место присуждено Ревазу Левановичу Габриадзе (Резо Габриадзе) за рассказ «Топиарное искусство».
Увы, победитель не смог лично прибыть на церемонии и его награду получил консул Республики Грузия в Одессе Торнике Берекашвили. Именно он принял из рук Михал Михалыча Жванецкого главный приз Премии «Колесо судьбы».
Звание лауреата Премии и диплом за второе место сезона 2019, получил киевский писатель и актер Алексей Курилко за рассказ «В поисках…».
Еще одним лауреатом Премии (диплом за третье место) стал писатель из Москвы Михаил Бару с рассказом «Трофейное одеяло».
Почетные дипломы и звание дипломантов Премии Бабеля получили пятеро участников Шорт-листа сезона 2019.
По алфавиту:
Елена Андрейчикова за рассказ «Меланхолия мяса» (Одесса, Украина)
Александр Володарский за рассказ «Переводчик Косой» (Киев, Украина)
Ксения Кумм за рассказ «Эхо девяностых» (Германия)
Виталий Лозович за рассказ «Голубой лед» (Россия)
Павел Селуков за цикл рассказов «Счастливый Пушкин» (Россия)



Александр Володарский

Член жюри, главный редактор литературного журнала «Радуга» (Киев) Юрий Ковальский вручил диплом одесситке Елене Андрейчиковой




Михаил Бару
https://www.facebook.com/michael.baru.56/posts/2272535782860352
Премиями я не избалован. В последний раз получал премию РАН за разработку твердофазного синтезатора пептидов лет двадцать, наверное, назад. Вручал мне ее вице-президент, академик Петров и я часа три потом руку, которую он мне жал, не мыл. В тот год все вообще удачно сложилось - и разработка синтезатора, и диссертация и даже издание крошечной книжки стихов. Я тогда начинал писать стихи и никак не мог остановиться. Ну, думаю, издам я эти чертовы стихи и несколько фраз, которые казались мне афоризмами, за свой счет, завершу гештальт и продолжу заниматься наукой. Уже и докторская была большей частью сделана, уже и родители мои представляли меня профессором, уже и сам я мысленно носил на лацкане пиджака маленький академический значок с портретом Ломоносова, а... оно вон как вышло. Не получилось со значком... Ничего не попишешь.







 Алексей Курилко (Украина)


Приз для Резо Габриадзе был передан консулу Грузии в Одессе Торнике Берикашвили.





















12 июля организаторы конкурса, члены жюри и победители возложили цветы к памятнику Исаака Бабеля
https://youtu.be/YwRAID4XDF8


















ПУБЛИКАЦИИ О СОБЫТИИ


1.  В Одесі нагородили переможців III Міжнародної літературної премії Бабеля    https://youtu.be/TxeZj54hNtM 


2. Кукольный Беня Крик, «Колесо судьбы» Жванецкого и диплом для жены будущего губернатора: в Одессе вручали премию Бабеля   https://dumskaya.net/news/kukolnyy-benya-krik-koleso-sudby-zhvanetckogo-i-100716/

3. «Топиарное искусство» победило в борьбе за премию Бабеля в Одессе  https://timer-odessa.net/news/topiarnoe_iskusstvo_pobedilo_v_borbe_za_premiyu_babelya_v_odesse_925.html




Рассказы победителей 2019 г. 

МЕЛАНХОЛИЯ МЯСА
Изойду слюной, пока пожарим эти стейки. Мясо – вот что собственно и мотивирует меня иногда проводить время с людьми. Оно сближает. Сегодня еще и несколько важных временнЫх и пространственных обстоятельств: бабье лето, выходной день, дача на берегу Днестра, три ряда созревших помидоров сорта «Черный принц». И то самое мясо. Свиная шея, купленная утром на Привозе у болтливой тетки-перекупщицы в выцветшей косынке, умело строящей из себя колхозницу, а на самом деле всю жизнь проживающей на Новосельского. Сто семьдесят гривен за килограмм – так нагло дорого. В вырезке было килограмма три, не меньше. И весь кусище был с тонкими прожилками, в меру жирный, бледно-розовый – одним словом, свежий. При мысли о хорошем мясе я всегда улыбаюсь. А что еще в этом мире может по-настоящему радовать?
Диана нарезает его идеальными для прожарки на решетке кусками, поперек волокон - я контролирую. Соль, перец молотый. Руки мои протестуют, когда она достает перец душистый. Она пытается объяснять, что Петрович, который должен скоро присоединиться к нам, в прошлый раз добавил его в маринад, а еще лук и лавровый лист, и заканчивает совсем лишним аргументом: «Ну было же вкусно, вспомни». На что я со всей широковозможной для себя улыбкой посылаю ее в жопу. Жопу Петровича. Мысленно. Я давно не трачу слов: людям, во всяком случае, понятливым, достаточно правильных взглядов.
В два часа начинают подъезжать машины, чьи-то нервные руки терзают звонок и ноги стучат по воротам. Прибыли любители до отвала набить желудок до полуночи, а после полуночи лечить внезапную изжогу. Я же съем ровно столько, сколько моему, честно сказать, субтильному организму положено.
Диана всех встречает и вежливо улыбается. Хорошая, в сущности, женщина. Но слишком уступчивая. Меня это почти бесит, хотя я практически не способен выходить из себя из-за чьих-то поступков. Она женщина – и это предопределяет все ее слабости. Если на них смотреть сквозь легкое снисхождение, мне можно, я любя, я не сексист, то она бывает даже очаровательной.
Ей двадцать два. На восемь лет меня старше, но это совсем не значит, что взрослее или умнее. Русые густые волосы до талии. Архаизм, конечно, дикий. Но мать который год упорно отговаривает ее постричься: мол, пожалеешь. Вот она и жалеет который год. Себя. Но боится, видимо, пожалеть еще больше.
Сегодня Дэ в белом. Дэ – это коротко «Диана». Сколько же пафоса родители вложили в ее имя! И вы еще фамилию не слышали. Она давно догадалась, что эта буква, произнесенная мной, может означать все что угодно, поэтому иногда косит сжатыми губами в сторону, когда я ее зову.
Все говорят, что Дэ похожа на отца. Разве что привычкой кусать ногти. Недавно она, что редко случалось, села рядом с матерью за стол на таком же пикнике, и я мог дольше обычного их разглядывать и сравнивать – и вот здесь я обнаружил очевидное, во всяком случае для меня, сходство. Внешнее, конечно. Потому что Дэ без матери не может даже выбрать цвет помады, это же всем известно, а та в ее возрасте уже управляла отцом. Замечу, что иногда проще управлять, например, металлургическим заводом.
Осень анархичная в этом году. В начале сентября плюс десять и дождь, переходящий в град. А теперь жара. Листья опадают зелеными, не успев постареть как следует. Вот мы и собираемся каждые выходные. И каждый раз как последний. Ведь скоро зима и на улице не посидишь. Закупаем продуктов все больше и больше: курица, свинина, баранина, овощи, фрукты, четыре вида хлеба, вобла для старта, торт под занавес. Пиво, вино, джин, виски, самогон. На любой вкус. Выбирай что хочешь и мешай с чем хочешь.
Какая досада! Шампанское забыли.
– Алло, Петрович! С тебя два ящика брюта.
Мельники приехали. Мельник-женщина начнет через два часа ныть, потому что она за рулем, ей скучно, трезво и тошно. И Мельник-мужчина будет скоропостижно напиваться, поднимая один за другим тост во славу любимой жены, обнимать ее и щипать где-то между ног, чтобы таяла, чтобы успокаивалась, чтобы терпела, сколько ему нужно.
Дэ за столом обычно сидит тихо, глаз не поднимает. Но бокал регулярно. Всегда пьет красное сухое. И мне нравится стабильностью хоть в этом. Потому что все, что я могу рассказать о ее жизни, - сплошной хаос. Мать-холерик, отец-меланхолик, брат-мизантроп, школа с физико-математическим уклоном, филологический вуз, маркетинг в Австрии, шахматы, ландшафтный дизайн, обреченная любовь к поэту, потенциальная любовь с банкиром.
Самогон из бутылки нюхает. Вообще она не дура. Точно не дура. Но иногда да.
– Когда замуж, Дианочка? – стандартный вопрос от Мельника, взгляд которого, шастая по столу в поисках идеальной закуски, натыкается на дочь друга.
– Подожди, ей еще год учиться, – спешит за Дэ ответить мать.
– Ой, сколько можно ей учиться! Будет сильно умной – замуж никто не возьмет. И вообще пора внуков для нас рожать! А давайте выпьем за детей! – закрывает тему отец.
Я же знаю, как она относилась к Жене. Мы никогда не говорили о нем, но это было очевидно. Возраст. Гормоны. Нестабильность психики. Первая любовь.
По вечерам они смотрели в ее комнате черно-белые фильмы. Феллини, поцелуи, бутерброды:
бородинский хлеб, мед, а сверху малосольные огурцы. Пищевое уродство. Но ели же оба.
– Поэт? Замуж? Ты в своем уме? Может, хотя бы за художника? – пытался шутить отец.
– Где вы жить собираетесь? С его мамой? Фу! Чем питаться будете? Рифмами? Ха! Только через мой труп!
Любимый козырь матери в любой игре – ее труп.
Дэ тихо плакала. Но на бунт не решилась. Родители отправили ее учиться в Вену.
Снова стук – еще гости.
– Дианочка, беги открывай, Евгений приехал!
Побежала, малахольная. Евгений, но не тот.
А у меня желание пребывать с людьми, еще и в таком количестве, заканчивается. Жду мяса. Пью морс. От запаха вина меня воротит.
Дэ возвращается. Румяная. Щеки и даже уши красные. Целовалась с ним, что ли? Евгений этот позади. Два метра перспективы – банкирский клерк и бывший спортсмен.
Хотя Женя, который поэт, мне тоже не нравился. Стихи хорошие, а он нет. Не потому что ревную. Глупости, с чего бы это? Он даже не протестовал, когда она уехала. Отпустил. Вегетарианец. Как такому человеку можно верить?! Не ждите от меня толерантности к непохожим: не приучен. Детство во вседозволенности. Эдипов комплекс. Нарциссизм. Снобизм и ханжество.
– Готово мясо? Мальчики, несите скорее! Умираю от голода!
Надо как-нибудь подсчитать, сколько раз за день мать умудряется умереть.
Мир перенаселен. У мангала толпа с тарелками носится, еще и сталкиваются на поворотах. Солнце садится. Холодает. Надену капюшон. Евгений в футболке. Победоносные бицепсы и эспаньолка. Дэ никогда его не полюбит.
Доедаю свой стейк. Пора уходить.
– Да, да, сейчас вернусь.
И за спиной:
– Та не жди его скоро. Женечке салатика подложи.
Давно они смирились с моей интроверсией.
Но я точно вернусь. Видел, в кастрюле еще сырое мясо осталось.
Так гремят посудой – на втором этаже слышно. Не буду ничего читать, полежу минут пятнадцать, переварю мясо. Включил аудиокнигу. Никогда не надоедающий Оруэлл, чтобы долго не выбирать. Когда я сыт, я не читаю, а слушаю.
«Все, что пахло порчей, вызывало у него надежду...»
У меня тоже.
Совсем темно за окном. Уснул я, что ли? Уснул. Галдят на улице. Как мне вообще удалось заснуть? Открыл окно. Загалдели объемно, но все также беспредметно. Воздух пахнет илом и мятой. И яблоками. Подняться бы с кровати и пойти сорвать – прямо под окном у меня висят, кислые, хоть и спелые.
Слышу треск в камышах. Возня.
Дэ? Юбка ее желтая. Точно Дэ! С Евгением обнимается. Кто ж еще может заслонить собой луну?! Поддалась на папины желания и мамины советы. Променяла Женю на Женю. Не поймешь этих женщин: то романтику им дай, то соответствие общественным ожиданиям.
Целуются. Такое чавканье над Днестром стоит!
И это они хотят назвать любовью? Меня воротит на расстоянии двадцати метров. Представляю, как им там, рядом друг с другом.
Никогда не женюсь.
Возвращаются влюбленные назад, к компании. За столом голоса все выше и выше. Совок уже обсудили. На девяностые перешли. К новому времени подбираются. Музыку свою ностальгическую включают. Петровичу спасибо за Летова, уважаю. Запах, какой запах! Вторую партию жарят. Придется спуститься.
– Диана! Я же недавно Женьку встретил! – вдруг орет Петрович.
– Какого Женьку? – в момент произнесения вопроса отец и сам понимает какого.
– Динкиного, бывшего, – ляпает Петрович, переводя взгляд на Женьку настоящего.
– Ну и что, Василий? Какое нам до него дело? – невозмутимо вставляет мать.
– Я с внучкой был. Мы поздоровались, «как ты, что ты» и разошлись. Настенька мне его потом в «Инстаграме» показала. А там сотни тысяч подписчиков, три книги издал, ездит по Европе с литературными концертами!
– Да ладно? – глухо спрашивает отец, пытаясь пережевать информацию.
– Говорю же, разбогател на поэзии! Машину даже купил, – глаза сидящих за столом округляются.
– Стихами??? Ты слышала? – обращается отец к Дэ.
– Слышала, – вытирая раздутые губы, говорит та.
– Что-то я его не рассмотрел, не понял. Быть же такого не может. Стихами…
– Может. Все, папа, в этом мире может быть, – равнодушно отвечает Дэ и прижимается к правому бицепсу качка.
Я снова поднимаюсь на второй этаж, к себе. А мне даже понравился сегодня Петрович. Не пустой пришел – с хайпом. Надо же. Бедная Дэ. Напьется сегодня.
Снова из окна треск камышей. Удивительные люди, эти взрослые. Почему, как только напьются, на любовь их тянет? А до этого что, нет? Не любится? Качок Женя не пьет, с ним все ясно: Дэ молода и прекрасна, можно и трезвому с ней целоваться. А вот она как собирается - так всю жизнь и пить?
– Мама, откуда дети берутся? – спросит ее мой племянник. И она смущенно, но честно ответит:
– Из бутылки красного вина.
Подошел закрыть окно. Комаров уже нет, но с улицы доносится человеческое жужжание. Раздражает не меньше.
Это уже перебор, Дэ. Что за страдания? Присела на корточки, сгорбилась, голову вниз опустила, на воду смотрит. Ты еще прыгни туда! Низ юбки свесился с моста в воду: не убрала его.
Черная вода с серебряными отблесками луны. Дэ наклоняется. Плавать же не умеет. И чего там сидит, что высматривает? Плохо мне видно: темно совсем. Разрыдалась бы, что ли. Качок бы прибежал, пятерней слезы утер, на руках к столу понес – и забылось бы все, и полюбила бы даже немного его за это. Но нет, не плачет, точно не плачет: линия плеч обреченно замерла.
Долго сидит. Неподвижно. Хоть бы не упала. У моря живет, а плавать не научилась. Вот так сиганет сдуру сейчас или споткнется пьяная – и все, конец! Не закончит магистратуру! Пропадут все оплаченные знания вместе с новой юбкой.
Я, правда, тоже до сих пор плавать не умею.
О чем думаешь, Дэ? Скажи еще – о смерти. Неужели тебе так страшно жить, что ты думаешь о таком варианте развития событий? Дэ, моя милая Дэ. Там тебя тоже ничего не ждет, хотя ты веришь, я знаю. А здесь хоть мясо вкусное. И вино. Ты же любишь вино.
Так долго сидит и сидит, и никто ее назад не зовет. Никто даже не заметил ее долгого отсутствия. Почему-то мне кажется, что она улыбается. Думает, что может сделать это? Думает, что в любом случае всегда сможет просто прийти сюда и прыгнуть? Думает, что всегда есть выход? Если совсем устанет себя жалеть, то сможет прекратить вот так?
Этим она меня ставит в очень неловкое положение. Если прыгнет, я же не побегу. Но надо хотя бы крикнуть. А нужно ли ей, чтобы я кричал? Или лучше просто улыбаться, как сейчас она? Чего ей хочется больше – спасения или улыбки солидарности? Что я могу ей предложить?
Обняла себя руками за плечи. Я непроизвольно повторил ее позу.
Отойди уже от воды, дурочка. Не сделаешь ты этого. Ни сегодня. Ни когда-либо.
А все равно она настоящая. Живая. Подпорченная – и настоящая. Как она в этом мире будет жить? Что ей тут и с кем делать? Ладно я. Как-то разберусь. Мне все равно легче. Все еще существующий патриархат, хотя Дэ пытается это отрицать, не просто существует, а господствует. Я – наследник, я – красавчик, что бы ни творил.
Хотя я ничего и не творю. Я всегда в своей комнате, или здесь, или в городе. И в школу не хожу: учусь дистанционно. Иногда я все-таки хочу другие города увидеть. Мак-Мердо, например. Чтобы людей поменьше: шумные они все слишком.
Просто вернись за стол, Дэтка.
Или уже сделай это! Удиви меня сегодня.
Представляешь: ты – в воду, все сбегутся, крики, шум, Мельник-мужчина бежит позади всех, потому что еще успел допить рюмку водки. Петрович снимает ботинки и прыгает в реку. Мать в истерике: «Я умру, если умрет она». Отец ныряет вслед за Петровичем. Качка держит Мельник-женщина: нечего троим там барахтаться. А потом они вдвоем держат безутешную мать.
А ты ушла на дно Днестра.
Из-за любви. Большой, настоящей, чистой, искренней любви, в которую тебе очень хочется верить, о которой ты мечтала всю свою жизнь, начиная с того момента, как робко, кривыми ножками сама пошла без поддержки матери в год и четыре, и до того момента, как в тумане встала из-за стола и очнулась на мостике. Проблеск надежды. Поэт Женя. Любовь. Ночь. Черная вода. Не сразу спохватятся. Великий акт ради великого чувства. А знаешь, сделай это! Решись! Решись сейчас!
Окунись в эту бездну, в надежду на любовь. Пусть и чувствовать ты это будешь всего несколько мгновений, но настоящих, тех, которые и должны по большому счёту называться жизнью. Ради любви. Всё существование до этого момента не было так полно любовью, как ты можешь его наполнить прямо сейчас. У тебя есть шанс оправдать свое появление на свет, а главное - этот мой бесконечный, скучный, бесполезный день.
Ну же! Давай! Я не буду кричать и звать на помощь! Дай нам всем эту веру в любовь. Все наконец-то поверят: и мама, и папа, и твой качок. Все за столом, все в городе. И обязательно поверит Мельник-женщина: она давно ждет такого знака от кого-нибудь.
Прыгай! Зажмурься и прыгай! Я тебя не подведу, я промолчу. Как тогда, помнишь, когда ты слопала две коробки конфет и сказала, что это мы вдвоем сделали. Вот сейчас закрою окно и отойду от него. Я ничего не видел и ничего не знаю. Но я знаю тебя, бедная Дэ. Ты не сможешь мириться со всем этим всю жизнь. Ты другая. Но ведь правда? Ты другая? Не дай мне поверить, что ты такая же, как они. Нормальная. Только прыгни.
«Если цель – не остаться живым, а остаться человеком, тогда какая в конце концов разница?..» – у этого диктора идеальная дикция, но мало эмоций.
Крик. Женский. Мать. Вот чем Дэ похожа на отца – привычкой беспрекословно подчиняться матери. Доминантная мать – это приговор. Или спасение. Просто позвала Дэ к столу. Та просто встала, расправила складки на юбке и медленно пошла прочь от черной воды. Иди в жопу, Диана. В жопу Петровича.




Михаил Бару

Трофейное одеяло

Первые три месяца своей жизни я прожил в подвале. Вернее, в полуподвале. Моя мама приехала рожать меня из Серпухова в Киев, к бабушке. Почему из Серпухова в Киев? Потому. Мама не обсуждала приказы. Бабушке было виднее – она была хирургической сестрой и твердо знала, что в Серпухове можно родить кого угодно, но только не здорового нормального ребенка. Что же касается папы, то с высоты бабушкиного медицинского образования его не было видно вообще. Тем более из Киева.
Короче говоря, вариантов у меня не было. Я родился в Киеве, на Подоле, в одном из районных роддомов. Привезли меня оттуда домой, к бабушке, на Ярославскую улицу, в большой старинный дом то ли начала прошлого века, то ли конца позапрошлого. На самом деле привезли меня не только к бабушке, а еще и к ее сестре Оле, к ее мужу Грише, к двум их детям Лене и Аркаше, к прадедушке Лазарю и прабабушке Злате. Все они, вместе с моей бабушкой Маней, проживали в полуподвальной комнате площадью в двадцать один квадратный метр. Комнату они разгородили фанерой на три части. В одной жила тетя Оля с семьей, в другой – моя бабушка Маня с мамой и мной, а в коридоре… Как они устроили там коридор – ума не приложу. На самом деле это была третья часть комнаты, в которую выходили две двери от тети Оли и бабушки и еще одна общая дверь для выхода в подъезд. Вот в этом трехдверном пространстве проживали прадедушка и прабабушка. У прадеда была узенькая железная кровать, а у прабабушки раскладушка, которую она днем куда-то прятала. Или наоборот. В том смысле, что Злата была очень маленькой, тихой и хрупкой старушкой. Домашние ее могли куда-нибудь прятать, чтобы не дай Бог не повредить в тесноте.
Из удобств у бабушкиной семьи была большая печь, стоявшая посреди комнаты. Она хотя и согревала комнату, но площадь уменьшала изрядно. Возле нее меня и купали все эти три месяца, что я был киевлянином. Вторым и последним удобством была табуретка за пределами комнаты, в коридоре под лестницей, ведущей на второй этаж. На табуретке стоял примус. За табуреткой с примусом чернела закопченная дверь, ведущая в настоящий подвал. Там, в двух подвальных комнатах без окон жил сапожник с женой и тремя детьми. Сапожник в этой двери нарисовал очаг прорубил окно, застеклил его и завесил шторами. Мама говорила, что он потом страшно разбогател на частных заказах – у него в подвале появилась даже мебель и коврик с оленями. Прадед, который был очень проницательным и прекрасно разбирался в соседях, а сапожников так и вовсе видел насквозь, предполагал, что тут не обошлось без крупных афер с подметками или сапожными гвоздями. Когда человек начинает покупать ковры с оленями просто так, за здорово живешь …
На ночь семья сапожника открывала окошко под лестницу и дверь из подъезда на улицу, чтобы впустить хоть немного свежего воздуха в свое жилище. Мама вспоминала, что свежий воздух упирался изо всех сил и дальше двери подъезда входить опасался.
Но вернемся в семью. Прабабушка, как я уже сказал, была тихой и безобидной. Больше всего на свете она любила лечиться. Не в том смысле, что она горстями пила таблетки и мазалась мазями, нет. На таблетки и мази у нее попросту не было денег. Все ее лекарства состояли из зеленки и настойки йода. И то и другое моя бабушка приносила ей с работы. Йодную настойку она не очень любила – наутро от нее на теле и следа не оставалось, а вот зеленка могла продержаться дольше. Можно, конечно, над этим посмеяться, но Злате к моменту моего рождения в пятьдесят восьмом году было около девяноста лет и прожила она еще, как минимум, лет пять. Тогдашняя зеленка, видимо, была не чета нынешней, которая одна сплошная химия и больше ничего.
Прадед мой, в отличие от своей жены был не тихим и не безобидным. По виду-то он был сущий воробей – небольшого роста, сухой, как высушенный пескарь и такой же премудрый. У Лазаря была пышная седая шевелюра и густая борода. Рта в бороде и усах видно не было. Когда я потом, через три или четыре года приехал погостить к бабушке, то смотрел как завороженный на эту бороду и никак не мог понять – во что ест прадедушка? Он отщипывал пальцами крошечные кусочки хлеба и засовывал их себе в бороду. Я был даже готов поверить, что он там этот хлеб прячет на черный день. Лазарь ел мало, даже очень и постоянно напоминал своим домочадцам о том, что они слишком много едят. Сам-то завтракал половинкой яйца и стаканом кипятка, который пил из своей любимой майонезной банки, хотя… Однажды, когда прабабушка куда-то ушла по делам, которых у нее, как утверждал прадедушка, никогда не было, он подошел к маме и попросил ее сварить суп. Суп, который сварила прабабушка, он есть отказывался. Описывая причину, по которой он его есть отказывался, прадед, любивший говорить красиво и даже витиевато, начал издалека и поведал маме о том, что перед тарелкой такого супа надо сначала раздеться догола, прыгнуть в нее и долго там нырять, прежде чем удастся поймать зубами хотя бы одну единственную вермишелину. Он уже не в том возрасте, чтобы совершать такие безрассудные поступки. И вообще он не умеет плавать, не говоря о зубах, которые он вчера положил на свое обычное место, а сегодня утром никак не мог найти, и если он узнает, что кто-то из внуков…
Впрочем, жену он любил. У них с прабабушкой была любовь с первого взгляда. Давным-давно, еще в девятнадцатом веке, прадедушка зашел по делам к одному купцу и увидел, что полы у него моет какая-то девушка. Точнее сказать, он увидел, как какая-то девушка моет пол под монументальным купеческим диваном, и как только прадедушка увидел ту часть, которая под диван не поместилась, то немедленно решил, что женится на ней. На всей, конечно, девушке, а не только на ее части.
Вообще о дореволюционном прошлом прадедушки в семье рассказывали разное. Сам он утверждал, что был управляющим у какой-то графини и даже имел свой магазин скобяных товаров, но большевики его пустили по миру. Бабушкина сестра рассказывала мне, что в те баснословные времена, когда их отец был управляющим у графини, они жили в очень большом достатке. Достаток этот достигал таких размеров, что, во-первых, у их дома был собственный подвал, а во-вторых, в подвале стояла целая бочка моченых яблок, которые можно было есть, есть и есть с утра до ночи. Что же касается магазина, то его существование не подтверждала ни одна из двух бабушкиных сестер*. Моя бабушка и вовсе говорила, что у ее отца было несколько ржавых гвоздей и моток проволоки, которые он вечно носил с собой, и если это называть магазином… Надо сказать, что свой небольшой магазин имелся у прадедушки и при советской власти. Магазин представлял собой табуретку, на которой стоял небольшой полотняный мешок с жареными семечками и несколько пачек дешевых папирос. Тем, кому пачка папирос была не по карману, Лазарь продавал их поштучно. Бизнесу он посвящал все время до обеда, а после обеда шел смотреть, как строится новый дом неподалеку. Не то чтобы прадеду обещали в нем комнату или квартиру или он надеялся принести со стройки какую-нибудь нужную в хозяйстве дощечку или кирпич, нет. Просто ему было скучно, и стройка была его единственным доступным развлечением. Там, на этой стройке, он однажды споткнулся, упал, сломал правую ногу и вскоре умер в возрасте то ли девяноста трех, то ли девяноста пяти, то ли девяноста семи лет. Левую ногу он сломал еще во время войны. Она плохо срослась, и по этой причине Лазарь ходил, опираясь на костыль. Ночью, когда все спали, а прадеда мучила бессонница, он ходил по двум или трем квадратным метрам своего коридора и стучал костылем по полу. Дети, сначала почтительно, а потом и без всякого почтения, в довольно сильных выражениях, просили его перестать стучать костылем и лечь наконец спать, но упрямый прадед и не думал этого делать. В ответ он стучал не только по полу, но и по фанерной стене.
Это все мое! – кричал Лазарь. – И все, кому не нравится, могут идти к
По части сильных выражений прадедушка мог заткнуть за пояс и две таких семьи, как его собственная.
Вот так они и прожили там с сорок пятого по шестьдесят третий или шестьдесят пятый год и только потом разъехались по разным квартирам. Сначала в разные районы Киева, затем в разные города, а затем и в разные страны.
Если бы я был художник вроде Куинджи, то написал бы вид с птичьего полета тихой украинской ночи с прозрачным воздухом и блещущими звездами, посреди которой мой крошечный, почти невидимый сверху прадедушка Лазарь ходит по коридору своей полуподвальной комнаты, стучит костылем и посылает всех к….
Вернемся, однако, к бабушке, которая, как и ее мать, моя прабабушка, очень любила лечиться. Сколько я себя помню, она постоянно чем-то болела, принимала таблетки, пила минеральную воду и питалась диетической пищей. Так и прожила до девяноста лет. Герой Джерома, не нашедший у себя воды в колене и родильной горячки, был против нее сущий ребенок. Моя бабушка могла найти воду в колене даже у рыбы. Каждый год я приезжал к ней погостить на каникулы в Киев, и в тот самый момент, когда я уезжал обратно, она, уже на перроне, мне тихо говорила на прощанье: «маме не говори, но, скорее всего, мы видимся в последний раз». Я и не говорил. У бабушки в Киеве была огромная, как мне тогда казалось, тумбочка, в которой хранились ее лекарства от всех на свете болезней. Потом, когда она после смерти мужа переехала к маме с папой в Серпухов, тумбочка уменьшилась до размеров обувной коробки, с которой бабушка никогда не расставалась и почти всегда в ней что-то искала, наводила порядок, перевязывая резинками бумажные ленты с таблетками активированного угля и мукалтина. Бабушка, как я уже говорил, была хирургической сестрой и одно время работала с самим Амосовым, о чем всегда напоминала маме, когда та вдруг решала, что уже настолько повзрослела, что может и сама решать… Бабушка так не считала. Бабушке не нравилось то, что мама работает в милиции, и, поскольку маму она считала уже неспособной вступить на путь исправления, она говорила о своем недовольстве папе. Она выбирала момент, когда мама ловила или допрашивала очередного малолетнего преступника, звала папу пить чай и начинала:
И вообще, эта постоянная работа. Эта милиция. Эти бандиты. Между прочим, ты в субботу жарил сам котлеты. Я видела. Можешь мне не рассказывать.
Но ведь в ту субботу, – начинал отвечать папа, уже понимая, что его ответ не нужен никому…
Конечно, когда мать себя плохо чувствует и больна насквозь, так надо брать пистолет и ехать на свидание к бандитам. Оставить ее одну в доме с зятем и ехать. Когда в доме нет ни таблетки но-шпы, ни капли валокордина. Опухоль мозга я заработаю от нее. И хорошо, если этим все ограничится. Такое я имею уважение от собственной дочери на старости лет. Что ты ее защищаешь? На себя посмотри! Ты надел эту рубашку еще вчера. Я видела. Можешь мне не рассказывать.
Рубашку…
Как можно жить?! Ответь, я тебя спрашиваю! Как ты прожил с ней почти сорок лет?! Сколько лет из этих сорока она провела дома, а не в засадах, погонях и на допросах? И что же?! Ты терпишь. А у тебя высшее образование и ты главный технолог большого завода. Подумаешь, пистолет! Ты работаешь на военном заводе или на фабрике детского питания? Будь уже мужчиной!
Вы считаете, Мария Лазаревна, что мне надо развестись с вашей дочерью?
После этих слов бабушка метала молнию в отца, но не попадала и уходила к себе, а папа шел на работу. Через какое-то время приходила мама, и бабушка звала ее пить чай. Она садилась напротив мамы и начинала:
Лариса, я, конечно, не должна тебе этого говорить…
Но ты скажешь, мама. Хотя могла бы и промолчать. Раз в жизни. Можешь раз в жизни?
В этом доме я молчу всегда. С самого рождения.
Все восемьдесят лет, которые с него прошли, – тихо говорила мать.
Ты всегда пользовалась тем, что я плохо слышу, чтобы говорить мне гадости. Но я слышу хорошо. И если бы не слуховой аппарат, который мне купил твой муж, я бы слышала еще лучше. Так вот. Ты заметила, что Боря каждый день уходит на работу в чистых белых рубашках?
Хочешь, чтобы он уходил в цветных и грязных?
Я хочу, чтобы дочь моя пошевелила мозгами! Белые рубашки, галстуки, запонки (три пары!) – это же…
Мама, или ты уже скажешь, что ты хочешь сказать, или я опоздаю на работу. У меня встреча с помощником прокурора.
Чтоб он уже не дождался, твой помощник… А Боря таки ходит к девочкам. В белых рубашках, которые стирает ему дура-жена!
Мама! Мама!! У него давление двести на сто. У него страшная изжога. Он всю ночь пил таблетки. Что ты несешь?!
Я несу?! Что я от вашей семьи выношу – так это вообще отдельная песня для хора плакальщиц из «Аиды». Я несу… А почему твой муж сказал, что не будет сегодня обедать дома? Что вы думаете по этому поводу, доктор Ватман?!
Ватсон, мама! Ватсон!! Не изводи меня. Боря идет к проктологу. Девочки на сегодня отменены.
Ты ее видела? Она молодая?
– … !!!
Видела я этих проктологов. Начнут жопой вертеть – не остановишь…
Да сколько можно?! Это кошмар какой-то! Рак мозга я от тебя получу.
После этих маминых слов бабушка метала в маму две молнии, но не попадала ни одной и гордо уходила к себе.
Когда бабушке исполнилось восемьдесят три года, папа, которого бабушка очень любила, умер, и они остались с мамой вдвоем. Бабушка стала сдавать, у нее случались провалы в памяти, и мама прятала от нее газовый ключ и спички – бабушка зажигала газовую плиту, забывала зачем и уходила. Мама боялась, что в один прекрасный день придет с работы на пепелище и, уходя на работу, бабушке оставляла чай и еду в термосе, но та требовала спички и даже собиралась написать заявление в прокуратору, чтобы ей их вернули. Все же она опасалась, что ходу заявлению не дадут, поскольку мама работает в милиции и ворон ворону… Несмотря на эти провалы в памяти, бабушка не забыла ни одного из своих профессиональных медицинских навыков и до самой смерти лечила соседей по нашему подъезду. Впрочем, она это делала всегда, во всех подъездах, в которых ей довелось жить.
Лет через десять или пятнадцать после войны, на которой убили моего дедушку Мишу**, бабушка вышла замуж еще раз. Ее муж, Иосиф Львович, прошел всю войну и воевал в Сталинграде. Он был шофером и на своем «студебеккере» подвозил боеприпасы на передовую. Сталинград его наградил медалью за свою оборону и сахарным диабетом. Не потому, конечно, что Иосиф Львович ел много сахара, а потому, что стресс, который он там получил, превратился в диабет. У него были больные ноги. Ходил он с палкой. Когда кто-то при нем говорил, что «жиды воевали в Ташкенте», Иосиф Львович в дискуссию не вступал, а сразу бил говорящего палкой. Не то чтобы он был могучий старик и никого не боялся, но… видимо, не боялся и на рожон лез сразу. Соседи его характер знали и при нем думали свои антисемитские мысли про себя. Правду говоря, Иосиф Львович про соседей и вообще про украинцев думал еще хуже. Он был, как сказали бы теперь, ксенофоб, а вернее, его частный случай – украинофоб, и считал украинцев предателями и пособниками фашистов. Его киевских родственников соседи выдали немцам, и они погибли в Бабьем Яру. С бабушкиными родственниками произошла такая же история, но бабушка, в отличие от своего мужа, который вышел на пенсию по инвалидности, еще работала в районной поликлинике, в многонациональном коллективе, и ей было трудно быть ксенофобом. Да она и не любила им быть.
Мы с Иосифом Львовичем часто ходили в парк на берегу Днепра. Ехали мы туда на трамвае. Он сажал меня рядом с собой на места для инвалидов с детьми и требовал никому, кроме беременных женщин, не уступать место. Вокруг были представители титульной национальности, и вот им-то как раз и нельзя было уступать место. Особенно пожилым мужчинам без орденских планок. Иосиф Львович был уверен, что они во время оккупации сотрудничали с врагом. Свои-то орденские планки он носил всегда. Мне было страшно неловко, и я сгорал от стыда, поскольку был приучен родителями поступать совершенно наоборот.
Иосиф Львович мне постоянно что-то рассказывал. На самом деле ему было кому рассказывать – у него был взрослый сын от первого брака и были внуки, но он с ними виделся довольно редко. То ли его не любила невестка, то ли он ее не любил. Как бы там ни было, а рассказывал он мне. Из его рассказов я не запомнил почти ничего, кроме того, что в молодости он был клепальщиком и работал на строительстве моста через Днепр. Здоровье у него тогда было отменное и, чтобы сэкономить деньги на пачку дешевых папирос, он к месту работы не плыл на пароме с другого берега, а сам, вручную, переплывал реку. Может, он, конечно, и привирал, но я тогда верил. Про войну и Сталинград я его, конечно, спрашивал, и не один раз. Он отмалчивался и рассказывал мне только о том, какое замечательное пиво он пил в Вене, куда доехал на своем «студебеккере» под конец войны.
Как и всякий фронтовик, а тем более шофер, Иосиф Львович уснащал свою речь разными словами и выражениями. При мне, конечно, он старался сдерживаться, а вот когда ссорился бабушкой, то я ему уже не мешал... Надо сказать, что бабушка во время войны работала в военном госпитале и знала самых разных слов и сложносочиненных выражений никак не меньше своего мужа. Вообще бабушка по-русски говорила, и тем более писала, с большими ошибками, поскольку в обычной школе она не училась, а закончила в конце двадцатых годов еврейскую школу-семилетку и, вслед за ней, медицинский техникум, но ругалась безошибочно. Оба были людьми горячими и на язык невоздержанными, а потому, когда они начинали ссориться, я открывал рот и обращался весь в слух. Впрочем, они и просто так, в мирное время могли сказать все, что угодно. Шире всего я открывал рот, когда к нам в гости приходила бабушкина сестра и ее взрослая дочь. И бабушка, и Иосиф Львович, и бабушкина сестра, и ее дочь знали множество босяцких песен. Они их пели и по-русски и на идиш. Мне при этом строго-настрого приказывали их не запоминать. До сих пор не помню нецензурный вариант народной еврейской песни о бедном юноше, который очень хотел жениться. Мне было тогда лет десять или двенадцать, и я, глядя на то, как бабушка и тетка представляют в лицах эту песню, умирал со смеху, не понимая ни единого слова. Если бы этот концерт видела мама, то убила бы нас всех.
Потом прошло много лет. Бабушкина сестра и ее дочь вместе чадами и домочадцами уехали в Америку. Семья сына Иосифа Львовича тоже уехала в Америку. И сын и даже нелюбимая невестка обещали его взять к себе, как только устроятся там, в Нью-Йорке, или в Бостоне, или в Филадельфии. Наверное, они обещали бы еще долго, но он умер через год после их отъезда. Бабушка осталась одна и переехала жить в Серпухов к родителям. После смерти бабушки мама отдала мне маленький, с ладонь, поднос из какой-то венской кондитерской, который Иосиф Львович привез с войны в качестве трофея.
Помнится, было еще немецкое трофейное одеяло, которым я укрывался, когда приезжал к бабушке на каникулы. Желтое, из верблюжьей шерсти – оно кололось даже сквозь пододеяльник. По обоим его краям шла надпись коричневыми готическими буквами «Госпиталь города Бреслау». Или это был госпиталь Данцига… Не помню. Теперь не у кого спрашивать – нет ни одеяла, ни бабушки, ни Иосифа Львовича. Летних каникул тоже нет.


* До войны сестер было пять. Одна из них, Поля, умерла еще в сороковом от туберкулеза, а вторая, Сима, погибла вместе с мужем в Бабьем Яру. От Симы остался хрупкий, истертый на сгибах листок письма, в котором она писала в сентябре сорок первого из Киева бабушке в Челябинскую область: «Мы пока живые, а дальше не знаем. У нас в Киеве тихо и хорошо. Не бомбят. Я и Иосиф остались. Он не хочет ехать и через него мы пропадем».



** Я пишу «убили», хотя надо бы написать «погиб», потому что дедушка воевал рядовым понтонного батальона. Правда, всего месяца два или три. В мирной жизни он был бухгалтером в какой-то потребкооперации. Бабушка говорила, что еще до войны у него вышла книжка стихов… Нет, я с трудом могу себе представить, как он мог воевать и стрелять в живых людей. Кто-то его убил. Или что-то. Наверное, шальная пуля и убила в тот момент, когда они наводили переправу через какую-то речку, или отступали, или попали в окружение… 



Александр Володарский

Переводчик Косой

Раньше не только люди,  фамилии у людей были  мощнее.  Багратион, например  –  это даже не фамилия, это –  уже звание. У моих родителей была большая компания, и фамилии  как на подбор: Германы, Соколы, Буркотовские,  всех не помню. И собирались они обычно не в нашей тесной коммуналке, а шли в гости к одному из папиных друзей. У этого друга, известного киевского адвоката, была большая квартира в старом доме неподалеку от Крещатика, и фамилия  звучная, хотя всего из четырех букв - Бень. Впрочем, Бень – распространенная  еврейская фамилия, образованная от имени  Беньямин или просто Беня. Но родители адвоката, не  подумав, назвали его так же, как  моего отца – Ефим.  Поэтому в списке жильцов в табличке на первом этаже он так и значился: «Кв. 17. Е. Бень». И когда  папа с мамой шли в гости, мой меркантильный  брат-студент, которого они за десятку  подряжали дома присматривать за мной - дошкольником, запирая за ними дверь, ехидно интересовался:
- Куда сегодня? Опять к «Е.Беням»?!
По молодости лет тонкость этого незатейливого каламбура я не улавливал, и гораздо более смешным представлялся  мне другой человек. Его мои родители называли - «переводчик Косой».  Почему «Косой»,  тогда я не знал и думал – кличка, оказалось  - фамилия. А вот почему «переводчик» -  сейчас расскажу.
Герой моего рассказа родился в местечке еще до революции, успел поучиться в хедере, и всю жизнь говорил с жутким еврейским акцентом. Он прошел всю войну. Пехотинцем. Имел орден Ленина, а такую награду в войну далеко не каждому вручали. Своего комбата сержант Михаил Косой называл коротко и ясно: «Поц».
-  Дядя Миша, а откуда у вас орден Ленина?
- Не откуда, а за что. 
- Тогда – за что?
- За то, что не послушал командира.
- И за это можно было получить на войне орден?
-  Почему нет? Я же получил. Брали Киев, форсировали Днепр. Фрицы с той стороны огонь открыли – шквальный! Лежим, не поднимая головы. И тут этот поц, наш комбат, кричит: «Вперед!».  Я спрашиваю: «Куда вперед?». И он, не выходя из окопа,  еще громче орет: «Вперед!» и показывает «куда». А как раз там немец вообще бьет, как скаженый.  Все побежали, а я со своим взводом тихонечко отполз ниже по течению, нашел место, где не так били, и мы таки форсировали Днепр. Причем, без потерь!
 Историю, как он стал переводчиком, дядя Миша рассказывал примерно так:
-  Как-то зимой наши разведчики взяли «языка».  И тут этот поц, наш комбат, спрашивает: «Кто знает немецкий?». Все молчат.  А у меня температура, кашель. Чувствую, надо мне  хоть денек в тепле отсидеться,  вот и вызвался: «Я знаю!». И для верности добавляю по-немецки: «Их бин - а переводчик!»  Короче, сели мы в какой-то хате, начал я допрос.  На чистом идиш,  как в хедере учили.
 - Ред цу мир, сука немецкая! – кричу фашисту, - в смысле, давай,  признавайся, гад!
Немец слышит, что я говорю, и  вроде слова ему знакомые, а сути не улавливает.   И  только глазами хлопает:
- Их нихт ферштейн!
Тут  заходит комбат:
- Ну, что он там  лопочет, сержант?
- Молчит, - отвечаю. -  Придуривается,  сволочь!
Майор немцу по кумполу трах:
 -  Говори, падло!
 А тот, бедняга, заладил, как попугай: 
-  Нихт ферштейн! Нихт ферштейн!
 В общем, не повезло фашисту. Идиш  ближе к швабскому диалекту, это мне потом одна профессорша объяснила, а тот, может, из Баварии был. Короче говоря, тупой  оказался – ни бум-бум в идише, хотя у нас в Белой Церкви и украинцы, и поляки болтали на идише, как Шолом-Алейхем со своей мамой.  Просидел я с ним целый день. Чаю попил, отогрелся,  и разъехались: немец – в штаб дивизии, а я – снова на передовую. Но уже без кашля… 
Казалось бы,  человек, который  умел устраиваться на войне,  и в мирной жизни не должен пропасть, но Михаилу Косому мешало слово.  И слово это было у него в начале всего, и слово  это было: «неудобно».
- Миша,  пойдем на телефонную станцию, попросим, чтобы нам поставили телефон, - умоляла его жена Люся.
- Неудобно, - отвечал ей Миша.
- А когда тебе нужно вызвать скорую,  и я бегу к телефону-автомату через улицу,  тебе удобно?
- Удобно, - отвечал ей Миша.
-  Миша, надень пиджак с орденом, – продолжала уговаривать его  Люся. - Ты будешь молчать, а говорить будем  мы: я и твой Ленин.
- Неудобно, - повторял Миша.
-  Хорошо, тогда давай хотя бы похлопочем, чтобы телефон поставили не нам, а  соседке  над нами, – предлагала Люся. - У нее – больной ребенок.
- Это удобно, -  соглашался, наконец,  Миша и, кряхтя,  натягивал на себя пиджак с орденом.
Дяде Мише с его простреленной рукой тяжеловато  было одеваться: особенно застегивать пуговицы и шнуровать ботинки. Зато легко было отвечать на рукопожатие – из-за ранения  его ладонь всегда  была раскрыта  в известном положении: «Дай пять!», поэтому  на улице он неестественно прижимал руку к себе, чтобы никто не подумал,  будто ветеран войны просит милостыню.
Признаться, виноват я перед дядей Мишей. Мал был, не понимал. И как-то спросил у мамы: «А у дяди Миши с женой есть дети?» «Нет, - ответила мама. «Вот сволочи! - сказал я, - их же кто-то родил!».  Так что детей у семьи сержанта Косого не было, и квартиры своей долго не было  - активные  действия влиятельного адвоката Е. Беня наталкивались на дядимишино:  «неудобно». Потому, когда дали им с женой небольшую однокомнатную квартирку на первом этаже где-то «на выселках», это было счастье. Обжились они там, и тут как-то вечером звонит «переводчик Косой» моему папе и рассказывает:
- Представляешь, Фима, заходят ко мне сегодня вечером два каких-то штымпа  и говорят: «Мы из райисполкома. На днях сдается новый дом для инвалидов войны. Собираемся дать вам хорошую двухкомнатную квартиру». Ну, как тебе это нравится?
- Очень нравится, - реагирует мой папа.  - Заживете с Люсей, как люди,  у каждого своя комната.
- А зачем? - искренне удивился Миша.
- Не понял, - разволновался вдруг мой папа.  - Ты что, отказался?!
-Конечно, отказался! А что нам с Люсей  тут плохо?!  Нам и тут хорошо! Да и – неудобно…
- Так вот, что я тебе скажу, Миша, - говорит ему мой папа, – ты говорил, что твой комбат – поц. Так это как раз  не он, а ты – поц. Причем  - полный!
К нам домой дядя Миша приходил на дни рождения.  Он сидел за столом в потертом черном пиджаке - другого пиджака у него не было, а на лацкане висел тот самый орден, который производил впечатление в жэке, райисполкоме, больнице, если дядя Миша приходил туда  за кого-то просить. Когда я занялся фехтованием, «переводчик Косой» подарил мне книгу. Это была книга о героях гражданской войны. На обложке герои неслись во весь опор с  шашками наголо,  а внутри была надпись, запомнившаяся мне навсегда:
«Пусть станут образцом для Сашки,
Былых  героев  стальные шашки!»
Я был тронут - взрослый человек,  и специально для меня  стихи написал! А потом он, произнося в мою честь тост, первым толкнул меня на занятия драматургией:
- Пошел на спорт   –  это хорошо.  Но надо же еще куда-то ходить! Вот мы вчера с Люсей пошли в театр и получили свою порцию удовольствия. Там выступали все: и те, которые поют, и те, которые танцуют...
 А еще раньше напала на меня противная хвороба - стоматит. Во рту все горело, больно было есть.  И лечили меня медом, который я ненавидел. Ложку меда мне в рот запихивали и силой, и хитростью, а я орал и пытался его выплюнуть. Однажды у нас дома оказалась металлическая баночка, на которой было написано «Башкорт балы». Это был башкирский мед, его дядя Миша привез из Уфы. Каждый год в мае он ездил в Уфу, где жила семья его фронтового друга Ильдара Сафина, погибшего в Берлине на глазах  сержанта Косого. Мед показался мне особенным, совсем не противным. С тех пор я мед люблю.
Последнее, что я знаю, это как дядя Миша уходил. Он лежал в длинной, многоместной палате  в дальнем углу - в больнице он не сказал, что  инвалид войны: «неудобно». В  то утро возле дяди Миши никого не оказалось – жена где-то задерживалась. И каждые пять минут  к нему подходила медсестра. Народу в палате было много, и никто не хотел, чтобы среди живых лежал умерший. Да и в коридоре больных хватало. Сестричка потом рассказывала, как «переводчик Косой», чтобы она не бегала лишнего,  смотрел на дверь, с трудом разлепив веки, и, когда она заглядывала, он из последних сил поднимал свою, всегда раскрытую пятерню и махал ей,  словно говоря:
- Жив я еще. Прости, милая, за беспокойство…
Давно я хотел написать про дядю Мишу, а то как-то неудобно  было.



Резо Габриадзе
Топиарное искусство

Его впервые заметили выходящим из женбарака с папкой. Тимофей, так звали его, прямо направилcя в горком. Всю неделю он с утра ходил в горком и до вечера пропадал в нем.
Был июнь, похожий на май. По вечерам на бульваре в раковине эстрады играл оркестр.
Бульвар был старый, первой половины XIX века. Деревья когда-то выписывали из Египта, Франции, Италии. Они были с животами, с тяжелыми ветвями, и качались они не так легко и весело, как местные.  А еще были крошечные японские дубы, вечнозеленые, изящные, их поневоле женщины ласкали пальчиками.
И вот приехал Тимофей, и мы узнали о топиарном искусстве, которое процветало еще в Древнем Египте. Что это такое? Это художественная стрижка деревьев, кустов. Часто им придавали вид античных ваз, арф, богов и даже людей.
И вот настал день, когда Тимофей в сопровождении горкомовца вошел в сад и на стволах деревьев мелом проставил кружочки и квадратики. Горкомовец кивал головой.
Художественное подстригание нашего бульвара Тимофей начал с лавровишни.
Верх дерева быстро был зашит фанерой, и Тимофей исчез на несколько дней внутри куба из фанеры.
Оттуда послышались поющая пила, быстрый топорик и голос Тимофея:
- Ангидрид, твою мать, перекись водорода!
      Через неделю и близнец первого дерева, симмeтpичнo стоящий через дорожку, был огорожен, и в широких его ветвях был построен фанерный
домик, и Тимофей исчез в нем. И в домике снова зазвучал топорик, запела пила…
Так прошло два месяца.

***

И вот настал день открытия произведений Тимофея.
     Грянула музыка, фанеры раздвинулись, и мы увидели два дерева, одно из которых стало Лениным, а другое Сталиным!
Приглашенные попятились назад!
Поражало портретное сходство!
Хоть в паспорт их вставляй! Сходство усиливали дополнительные вьющиеся, ползущие растения. Они были посажены с невидимой стороны стволов дерева и помогали в основном в тонких, но важных мелочах: в усах, бровях, пуговицах, орденах,
галстуке, трубке вождя.
Чуть в сторону от Ленина и Сталина стоял порывистый Буденный в буденовке и воткнутой в землю десятиметровой саблей тоже из цветов!
Первый секретарь крепко пожал руку третьему секретарю по культуре, а Тимофея похлопал по плечу.
Работа была принята.
- Образование? - спросил первый секретарь Тимофея.
- Философское, - ответил третий секретарь за Тимофея.
- Ясно. Сидел? - спросил первый Тимофея.
      Тимофей опустил голову и посмотрел в сторону.
В ту ночь до рассвета город гулял в топиарном саду! Я не мог отойти от сабли Буденного. Увели меня спящего под грузинский марш Чудецкого.
Так прошло лето! О деревьях Ленине и Сталине писали газеты, а местный поэт посвятил стихи топиарному искусству и отпустил бакенбарды - один ромбиком, другой трапецией.

***
А к зиме первый секретарь спросил:
- Что будем делать? Зима ведь.
- Ну и пусть зима.
- Надо закрыть бульвар.
- То есть? Что значит закрыть?
- А как будем сбивать снег с Ленина и Сталина? Палкой? - последнее слово было сказано без звука, губами, с оглядкой.
Третьего секретаря качнуло.
Сели. Так и сидели, думали, и к вечеру третий секретарь спросил:
- Может, все это поручить Тимофею?.. Без палки. Ночью проникает вовнутрь... Покачает, осторожно, по-хорошему... Снег падает...
- Всю ночь качать дерево? Не замерзнет?
- С2Н60,- сказал третий секретарь научно, чтобы другие не слышали, - в широком смысле -- водка, то есть чача.
- С закуской легкой. Культурной, монпасье! - помахал пальцем первый третьему.
- И никакого мата! Легкой... Культурной... Монпасье. И без мата!
Третий представил, как из вечно зеленого Сталина слышен мат, пахнет луком, чачей, и у третьего от ужаса в сапогах кукишом скрутились пальцы.
- Понял! Без нецензурных глаголов!
Всю зиму сад был закрыт. Шел снег. Налетел ураган с Черного моря. Сабля Буденного свистела и металась от ветра.
Потом пошел снег, тяжелый, мокрый. И папа, закрыв ставни в полночь, сказал бабушке, будто кому-то послышалcя из Сталина чуть-чуть аккордеон и женский голосочек!
Бабушка вытаращила глаза, папа приставил губы прямо к ее уху и сказал чт-то. Бабушка мелко-мелко крестилась.

***

Из заснеженного Сталина была слышна песня. Из Сталина послышались два голоса: Тимофея и какой-то женщины.
Они пели песню «Выпьем за Родину, выпьем за Сталина!», они начали очень тихо. А рано-рано утром женщина ушла в мятом платье и с висящем на щеке беретом.
Потом нашлись и такие, которые говорили, что видели, как они спустились из Сталина и с песней вошли в Ленина. Это случилось в полночь, и если бы даже их кто-то видел, кто посмел бы об этом рассказать кому-нибудь и попасть в политстатью.

***
Весной заиграл марш, и сад был открыт! Топиарные произведения, все объекты фантазийного садоводства были в полном соответствии первому показу!
И снова прогулки вокруг зеленых скульптур!

Восторги, удивление! Жали руку Тимофею, который ходил от дерева к дереву с секатором.
Но вот к середине мая засверкали молнии! С неба упала вода на бульвар!
Девушки взвизгнули! Туфельки к сердцу! Бульвар опустел!
Дождь лил неделю.
А через неделю над городом взошло раскаленное солнце. И начались другие события.
Все внутри Буденного -- ползучее, стелющееся, вьющееся, лазающee: глициния, виноградные лозы, ломонос, актинидия – все пожухло.
     Вдруг сварщик приварил друг к другу все четверо ворот бульвара!
Перед воротами поставили милиционеров и мужчину в плаще с газетой.
В городе поползли нехорошие слухи!
У железных решеток сада в углу, за кустами, был изогнут прут.
Я незаметно влез в сад. Прячась в кустах, пробрался к топиарным фигурам.
Ленин!

Дожди, а за ними солнце сделали чудеса!

Вегетация поразила вождя! Природа победила вождя! Посаженные рядышком растения, нужные для сходства, распустились в своем естестве!
Бородка Владимира Ильича зацвела отдельным кустиком, и из нее дрожали лютики! С затылка к темечку убегали нежные нарциссы! Лицо Ильича еще читалось. Из носа вождя выглядывала жантильная кокетливая мимоза!
На лбу Ленина чубчиком висели гиацинты!
Два равносильных ветра развернули меня и, крутя, понесли в темноту, где гудел Сталин!
В его трубке цвели алые розы.
На щеке Сталина лежала белая чашка магнолии в богатом платье, порочно раскрыв всю себя!
Агрессивные солнцелюбящие лианы оторвали от головы Сталина маршальскую шапку, и она ходила в небе точно в приветствии с трибуны мавзолея!
Ветер унес меня к Буденному, к сабле!
Сабли не было!
Она лежала на земле, и мелкие ее цветочки разбежались по всему бульвару!
Все внутри Буденного -- ползучее, стелющееся, вьющееся, лазающee: глициния, виноградные лозы, ломонос, актинидия, кирказон - взорвалось и зацвело неистово!
Усов стало три! Два под носом, а третий из щеки! Буденного не стало!
Он стал взлетевшим в небо букетом!
Букетом, побывавшим в драке!
Этот букет был взрывом радости!
Счастья!
Под таким букетом целоваться!
Впервые в жизни!
Всю ночь!
Стуча зубами о зубы!
С распухшими, гиперболизированными губами!
Раздался свисток! Ко мне бежал милиционер!
Я вылетел в решетку забора, как птичка из клетки! Мужчина топал на месте ногами, как только я останавливался.
К саду уже быстрым шагом шла бригада плотников, и задним ходом ехала, дрожа, как этажерка, полуторатонка с фанерами...
Бульвар закрыли. Растительное искусство заколотили наглухо. Железнодорожный КГБ ЗКВЖД объявил розыск! За сутки в Закавказье были арестованы восемь Тимофеев!
Из восьми Тимофеев четверо никогда не были у нас в городе и не слыхали о нем. Из четырех остальных Тимофеев двое имели алиби: за всю топиарную эпоху один сидел в Гьянджинской тюрьме, а другой - в Ленинаканской. Из оставшихся двоих Тимофеев только один проезжал через наш город. До войны. И только лишь последний задержанный Тимофей сознался, что знал нашего Тимофея. Они вместе сидели в Казахстане.
- Не ищите его. Не найдете. Таких на всю страну на одной руке сосчитать! - И он, пьяный, провел по своей  красивой кривой руке с тремя пальцами.











Резо Габриадзе   Топиарное искусство http://fontan-humor-odessa.com/images/Rezo-Topiarnoe_iskusstvo.pdf



1 комментарий:

  1. Я знал, что это будет мое последнее чтение. Я был готов мысленно двигаться в направлении, которое духовные наставники советовали через Гекторов. Благоприятно или нет. Мне оказали большую услугу !! .. 80-85% успеха, чтобы вернуть мою любовь. Моя работа долгая, но получить награду за то, что снова лежу рядом с моим любовником, стоит жертвы !! Я чувствую себя более доверчивым, чем могу описать ... Я знаю, достижима ли эта любовь ... Гектор и прекрасные духи, с которыми он практикуется, исполнят мои сердца одно желание. Свяжитесь с ним для любой проблемы Drbazspellhome007@gmail.com
    WhatsApp номер +234833800731

    ОтветитьУдалить